Version: 0.1.0

"Мертвые лежат в домах, бродят между живыми": блокадные дневники

Самые известные дневники времен блокады Ленинграда

Блокада Ленинграда легла тяжелым бременем на каждого человека, кто оставался в городе. Очень многие ленинградцы – даже подростки и дети – в это страшное время начали вести дневники, изо дня в день фиксируя на бумаге события, свидетелями которых им пришлось стать. Эти записи, часто шокирующие и поражающие до глубины души, невозможно читать без боли и содрогания.

О самых заметных блокадных дневниках, их авторах, а также откровенные и местами страшные фрагменты их дневниковых записей – в материале РЕН ТВ.

Почему ленинградцы вели дневники во время блокады

Всего известно около пятисот блокадных дневников, опубликовано из них чуть больше двухсот. Собирать эти свидетельства начали еще в осажденном Ленинграде: при райкомах партии осенью 1942 года стали создавать специальные комиссии, а весной 1943 года постановлением Ленинградского обкома ВКП(б) была создана общегородская комиссия при Ленинградском отделении Института истории партии.

Перед "Ленинградским делом" в конце 1940 – начале 1950-х годов удалось собрать 49 дневников – их приносили сами авторы или их родные, если автор не пережил блокаду. Тогда по разным предприятиям даже ходили историки, они собирали воспоминания, опрашивая ленинградцев по составленной Институтом истории партии методичке.

Но "Ленинградское дело" свело эту инициативу на нет: были репрессированы многие сотрудники Ленинградского отделения института во главе с директором, разгромлен Музей блокады в Соляном переулке с его уникальными экспонатами.

Да и само высшее руководство Ленинграда времен блокады практически все было уничтожено. Голоса блокадников замолчали надолго и вновь зазвучали только три десятилетия спустя – со страниц "Блокадной книги" Даниила Гранина и Алеся Адамовича.

Дневники в блокадном Ленинграде вели женщины и мужчины, старики, подростки и дети, интеллигенты и рабочие – вели те, кто до этого момента не имел привычки размышлять, анализировать, сопоставлять, записывать свои мысли и фиксировать происходящее. Почему и зачем они это делали, превозмогая себя и тратя на это силы, которых почти не было?

Исследователи этого феномена считают, что таким образом авторы дневников хотели оставить исторические свидетельства и понимали, как это невероятно важно. Они понимали также, что проживают небывалый опыт, нечто ужасное и невиданное ранее.

Одна из главных особенностей блокадного дневника состоит в том, что сам процесс его ведения помогал людям справляться с тревогой, страхом и даже с потерями. И в первую очередь с потерей самого себя, своей личности – под натиском голода, дистрофии, неопределенности и других блокадных бед, особенно бомбежек и гибели близких. Дневник становился методом самоутешения и поддержки и выполнял таким образом своеобразную терапевтическую функцию.

Дневники блокадного Ленинграда

"Дни великих испытаний": записи Георгия Князева

Историк, архивист и директор Архива Академии наук СССР в Ленинграде начал вести свой дневник в первый день войны и делал записи ежедневно. Георгий Князев стремился описать в нем свою частную и профессиональную жизнь в период больших испытаний:

… я ведь пишу не историю моего страшного времени со всем необъятным множеством различных актов, не занимаюсь их обобщением, объяснением. Я записываю то, что делается на моем малом радиусе.Георгий Князев

Георгию Алексеевичу в 1941 году было 54 года, правая нога у него была парализована, от дома на Васильевском острове на работу и обратно он перемещался в инвалидной коляске. Ар­хив Академии наук находился на набережной, за универ­ситетом, в здании Академии наук – до дома, где Георгий Князев жил с женой Марией Федоровной (в дневниках она обозначена как М.Ф.), было около восьмисот метров. Это отрезок пути и стал для Князева тем отрезком города, тем самым малым радиусом, на котором для него разворачивалась страшная война, блокада и голод.

Одна из самых первых записей Георгия Алексеевича:

23 июня 1941 года

"Второй день войны. Так и не узнал я о подробностях вскрытия гробницы Тимура. Военные события заслонили сведения об археологических раскопках в Самарканде.

Как все повторяется на свете. Тимур, или Тамерлан, в XIV веке завоевал Индию от Инда до Ганга, Персию, Сирию, Турцию, южную Россию.

И вот теперь снова, но далеко превзошедший Великого Хром­ца – наглый Гитлер, принесший столько страданий и своему наро­ду, и всем другим народам, как порабощенным и униженным, так и борющимся с его дьявольским режимом".

В день начала блокады Ленинграда, 8 сентября 1941 года, Георгий Алексеевич написал:

В 7 часов 30 минут вечера, когда я отдыхал, вдруг затрясся весь наш дом. Раздавалась стрельба из зениток и пулеметов. Первое мгновение было жуткое. Но сразу же взял себя в руки, поборов первое стремление уйти, убежать от опасности. На дворе толпился народ у бомбоубежища.Георгий Князев

"10 часов 30 минут. Опять тревога. Вышел на лестницу. Прожектора обыскивают небо. Стреляют зенитки. Возвратился к себе в кабинет и сижу в пальто, в фуражке и калошах под колпаком своей зеленой лампы и пишу... До тревоги успел позвонить на службу. Там все дежурные наготове. Мы с М.Ф. поужинали. Собрали свои узелки с вещами, деньги. М.Ф. ушла в свой санпост.

12 часов 30 минут. Тревога продолжается. С судов на Неве иногда раздаются выстрелы. Соседи еще не вернулись, сидят внизу на ступеньках лестницы. Сегодня весь Ленинград, по-видимому, не будет спать. Итак, на семьдесят девятый день войны началась бомбежка Ленинграда. Впереди, пожалуй, предстоит много еще таких тревожных ночей. Чашу испытаний нужно будет выпить до дна, трудную чашу!"

С каждым днем становилось все тяжелее, как и все ленинградцы, Князевы волновались за свою судьбу, но больше страдали от холода и голода. Во всех блокадных дневниках постоянно упоминается дуранда – жмых, отходы производства растительного масла. Во время блокады дуранду прессовали в бруски, а потом из нее делали муку и варили "супы". В своем дневнике о дуранде не один раз пишет и Георгий Алексеевич.

3 января 1942 года

"Сто девяносто шестой день войны. … В передней, где мы живем, мигает лампочка. Топится плита. Начинаем обедать… Тарелка воды с какой-то крупкой и катышками из черной муки, смешанной с дурандой. Два-три по 10–15 граммов кусочка подсушенного хлеба, в покупном виде подобие замазки. И сегодня больше ничего. М.Ф. мечтает, что получу же я наконец как директор Архива Академии наук СССР и зампредседателя комиссии по истории Академии наук и ученого совета академических научных архивов карточку первой категории, т. е. рабочего, о которой мы хлопочем, и тем буду сравнен ну хотя бы с нашей уборщицей-истопницей Урманчеевой.

Особенно не останавливаемся на трудностях питания, говорим с М.Ф. о том, что Шахматова (коллега Г. А. Князева. – Прим. ред.) и ее сын Алеша совсем ослабели и погибают, что у нас во дворе около Архива целую ночь у окна пролежал какой-то несчастный, умерший от истощения, и с него уже успели стащить сапоги, что некоторые продукты за декабрь так и не удалось получить в лавке… М.Ф. бодрится мыслью, что наконец-то при Академии открывается свой распределитель… Но, несмотря на все усилия, она не может больше есть катышки из смешанной с дурандой черной муки, полученной нами в декабре вместо крупы. И я доедаю с трудом, больше потому, чтобы не волновать ее… Так кончается наша трапеза".

И даже в таких невыносимых условиях Георгий Алексеевич и Мария Федоровна находят взаимные слова поддержки. Верная "жена-друг" и "дивный человек", как называл свою жену Князев, оставалась с ним рядом все время блокады.

"М.Ф. говорила мне: "Я люблю жизнь, природу. С детства люблю…" Она твердо и героически переживает страдные дни. Как и я, ко всему готова. Дивная, замечательная женщина! Неужели нас судьба разделит, заставит быть свидетелями несчастья или смерти другого? Уж если умирать, то вместе бы…"написал в своем дневнике Георгий Алексеевич.

9 января 1942 года

"Двести второй день войны. Пятница. Боремся в буквальном смысле слова за жизнь, за свое существование. М.Ф. на рынке выменяла за свое белье и полотенце 500 грамм хлеба. Это была большая удача: фунт с четвертью кусочками возлежал на тарелке!

Люди гаснут – как моя лампадочка.

Не успел я выйти утром из нашей парадной, как по мостовой магистрали провезли на двух детских саночках завернутый в простыни и связанный у головы и ног окостеневший труп. По той же магистрали женщина провела еле волочащего ноги, по-видимому, своего мужа. "Она его уже потеряла", – сказала мне М.Ф., поглядев на прошедших".

11 января 1942 года

"Двести четвертый день войны. Воскресенье. Окончилась очень тяжелая неделя для ленинградцев. За всю неделю не было выдано продуктов за январь, кроме хлеба и довыдачи за декабрь не получившим продуктов за вторую и третью декабрьскую декаду. Объясняют этот перебой какой-то неудачей на нашем Ленинградском фронте. Произошла, дескать, какая-то катастрофа, но где, когда, никто толком не знает. Другая причина – свирепые морозы, нарушившие и без того трудно организуемый транспорт. Словом, 3/4 ленинградцев переживают самый настоящий голод. Если в январе положение не улучшится, то в феврале по крайней мере миллиону ленинградцев грозит голодная смерть... Никто ничего не понимает, что делается. В газетах ни слова о наших испытаниях. Только информация о достижениях, агитация и пропаганда. "Все хорошо".

3 февраля 1942 года

"227[-й] день войны. Вторник. Никаких выдач на февраль еще не объявлено; за январь почти ничего не выдано. Вчера купили хлеба, чтобы сварить тюрю. 500 граммов стоят 275 рублей. К счастью нашему, наконец-то, с 1 февраля я получил карточку первой категории и, значит, хлеба на 100 граммов в день больше. М.Ф. признается, разрешая себе есть добавочный кусок хлеба, что временами чувствовала себя очень голодной и утомленной.

Сейчас кусок хлеба – самое главное. Кусок хлеба – жизнь!

М.Ф. вернулась из распределителя ни с чем. Выдач нет и сегодня. В нашем неприкосновенном, аварийном запасе имеется полкилограмма рису и 2 килограмма овса, банка какао и сахар. Вот и все. Вчера и сегодня пришлось тронуть и этот неприкосновенный запас. А дальше что? Когда съедим и это? Противно думать, что впереди. Как оскаливший зубы волк, поджидает нас голодная смерть...

Но еще несколько слов для будущего читателя этих строк.

Есть и такие "персонажи" даже на моем малом радиусе: у соседей на кухне, где все они живут, сидит "оборонная дама", т. е. жена инженера по оборонным работам. Она имеет возможность приобретать вещи за хлеб, крупу, масло, свиную кожу. Ей нужны самые изысканные вещи: белье, туфли, скатерти, полотенца, и за них она дает: кило хлеба за большой, хорошо сохранившийся ковер, горсточку пшена и несколько кусочков сахару за лампу, за туфли – 500 грамм рису и 250 грамм хлеба, за какую-то вещь – кусок свиной кожи. Голодные соседи только этим и держатся. Дама же "оборонных дел" себя не обижает... Значит, есть среди нас, голодных, в Ленинграде и сытые!.."

Но не только бытовые детали описывает Георгий Князев в своем дневнике – очень много внимания он уделяет и работе Архива, с теплом и тревогой пишет о своих коллегах.

В августе 1942 года Князевы будут эвакуированы в Казахстан. В Ленинград они вернутся в 1944-м, Георгий Алексеевич продолжит трудиться в Архиве. Он скончается в 1969 году, Мария Федоровна переживет мужа и успеет передать его дневник Даниилу Гранину и Алесю Адамовичу – писатели включат воспоминания Георгия Князева в свою "Блокадную книгу".

"Мать столкнула в могилу сына, потерявшего карточку": записи Марии Машковой

Когда началась Великая Отечественная война, 31-летняя Мария Машкова была аспиранткой Публичной библиотеки, писала диссертацию о репертуаре русской книги XIX века и не предполагала, что очень скоро ей придется встать во главе Отдела комплектования – он занимался спасением бесхозных библиотек Ленинграда, которые находились в опустевших квартирах и разбитых домах.

Как и все блокадные дневники, записи Марии Машковой – уникальный документ эпохи. Она тщательно фиксировала события своей жизни, прервавшись только один раз за всю блокаду – от усталости, голода и домашних забот о муже и двоих детях вести дневник не было ни сил, ни желания. В мае 1942 года, перечитывая написанное, Мария Васильевна воскликнет: "Писать больше не могу. Тошно". Но спустя полгода вернется к своим заметкам.

Насколько много боли и страданий в этих записях, и настолько же много в них силы и жизни. Как будто о Машковой сказаны слова Ольги Берггольц, дружбу с которой Мария Васильевна пронесла через все годы: "Дыша одним дыханьем с Ленинградом, я не геройствовала, а жила".

17 февраля 1942 года

"За окном слышен обстрел, к нему всегда я относилась равнодушно, а теперь, пожалуй, тупо; где-то рушатся дома, раздавлены люди, но что это по сравнению с уже ушедшим. Семья лежит больная, Ольга Федоровна (свекровь М. Машковой. – Прим. ред.) очень плоха, картина для любой семьи обычная, ибо из комнаты в комнату мертвец, в каждой семье труп. Скоро уже месяц, как умерла с голода Анна Яковлевна Звейнек (жена коллеги М. Машковой. – Прим. ред.), лежит в промерзшей, захламленной комнате черная, высохшая, с оскаленным ртом; убирать и хоронить ее никто не торопится, все без сил и равнодушны. Через две комнаты от нас, в нежилой пустой комнате, лежит второй мертвец, ее дочь Ася Звейнек, тоже умерла от голода, пережив мать на 12 дней. Ася умерла у меня в двух шагах от моей кровати, и мы с Всеволодом (муж М. Машковой. – Прим. ред.) оттащили ее, т. к. у нас для трупа довольно тепло, да и неприятно. …

Взгляд на смерть, сама смерть и похороны крайне упростились: вначале было сложно: гроб сделать, достать его очень трудно за деньги – 500–700 р., выкопать могилу и отвезти можно было только за хлеб, это усложняло и ухудшало жизнь оставшимся в живых. Кладбища наполнялись незахороненными мертвецами, последних привозили и сваливали, а то и просто подбрасывали под ворота чужого дома, в подъезды. Позже появились гробы напрокат, а затем свозили мертвецов в районные морги на салазках, просто запеленутых в простыни, одеяла, тряпки.

Кража карточек – заурядное и страшное явление, нет, пожалуй, ничего страшнее потери карточек семьи – это равноценно смерти. Очень часто в магазине, на улице слышался истошный раздирающий крик, и уже по крику знаешь: украли карточки, вырвали из рук хлеб и т. д. Мрачно и тяжко, спасает только звериное равнодушие к человеческому страданию.

Вначале очень остро воспринималось: зашатается, упадет человек на улице, пройти равнодушно не можешь, стараешься поднять, поддержать, позднее поняла, что самое большее – можешь прислонить к стене дома, где он неизбежно умрет, ведь "скорая помощь" умирающих не берет. Таких падающих с каждым днем становилось больше и больше, падали на мостовой, панели, в булочных, магазинах, учреждениях, уже не было сил поднять и прислонить к стене, и я стала проходить равнодушно".

18 февраля 1942 года

"Я совершенно спокойно наблюдаю, как смерть вползла в комнату, стащила с одной кровати Асю Звейнек, сейчас тянется к Ольге Федоровне, через неделю унесет кого-либо из нас. Ну и что?

Окаменевшее состояние родилось во мне со смертью Коли Молчанова (муж О. Берггольц. – Прим. ред.), я озлобилась, ожесточилась, омертвела. С ним ушла часть моей жизни, моей внутренней жизни, наиболее светлой, радостной, бескорыстной. Я рассердилась, ушел такой человек, допустили, что ушел такой человек, быть может, единственный из 1500 000, светлый, гуманист, мыслитель, с такой человеческой улыбкой, такая умница. Останется и выживет такое хламье, такое хамье. Что же это такое? Быть может следует жить не удивляясь, не пугаясь, холодно, равнодушно, жестко. И я так стала жить, быть может, слезы, которыми я оплакивала смерть Коли, были последние слезы.

Спасает, как говорит Ольга, микрожизнь: принести воду откуда-нибудь с Гороховой, сварить на палочках обед, который является центром дня, ватными ногами измерить лестницу до 5 этажа, стащить парашу и вылить ее среди двора – вот что спасает от мыслей, от ощущений, а многих от сумасшествия".

20 февраля 1942 года

"Уходить из жизни продолжают. Город заметно опустел, его можно назвать не только вымирающим, но и мертвым. Неужели же все-таки ежедневно умирает 50 000! На 1 января продуктовых карточек было выдано 4 900 000, на 1 февраля 3 500 000, а по улицам продолжают везти на санках узенькие, сухенькие почти детские трупики с черными, высохшими лицами".

Народ продолжает падать на улице, я опять сегодня видела, как прислоняются к стене, присаживаются на полпути обессиленные, умирающие люди. Все это надо видеть, среди этого надо жить, чтобы на всю жизнь пронести память о проклятом времени.Мария Машкова

Кстати о ценах, не мешает записать кое-что. Хлеб на рынке снизился с 600 р. за кило, дошел до 250 р., но тем не менее за деньги его чрезвычайно трудно купить, "хлебца" жаждут все, за деньги с руками оторвут, но он идет за вещи и особенно за сахар, масло, папиросы. Папиросы растут в цене, твердо 5 р. одна папироска, а "Беломор" – 8 р. папироса. … О сахаре трудно сказать: носят замусоленные, грязные кусочки, если по кусочкам собирать килограмм – 1500–2000 р. Сливочное масло – 2000 рублей. … Крупа – недостижимая мечта, за 3 кило чечевицы можно купить было пишущую машинку стоимостью 3000 р."

21 февраля 1942 года

"Завтра мучительные размышления: как жить? Сварим последний суп, крупа еще не выдается, 150-ти гр. сухих овощей Всеволод не может добиться. За детей раньше дрожала, теперь притупилось чувство страха, надвигается нечто неизбежное, во мне силы иссякают. Завтра разрешу детям распечатать последние, аварийные плитки шоколада. …

Среди тряпья Звейнек нашла поваренную книгу, читала ее весь вечер с глубоким интересом, я ее читала всерьез, а не тешила голодный желудок. Я серьезно при первой возможности создам для детей и Вольки и супы консоме с блинчиками, пирогами, и язык с горошком, и слоеные трубочки с безе. Довольно жить наспех, на ходу есть, кое-как, невкусно, несытно. И с этой стороны жизнь должна выглядеть празднично, человек вправе наслаждаться едой".

25 февраля 1942 года

"Жить необычайно сильно хочется, мы беспечно уничтожаем полученную норму крупы и завтра закончим все наши скудные запасы, не зная, что будем есть 27 февраля. Истощение достигло предела, и я, самая предусмотрительная, беспечно живу сегодняшним днем. …

Заходила Ольга, у детей была огромная радость: принесла им 4 шт. мандаринов и печенья, засохшую булку, несколько сухарей, концентрат горохового супа и 6 луковиц. Это по-настоящему огромная радость, мало того, что это может составить питание семьи на весь день, видеть в Ленинграде мандарины и лук. Может быть, сегодня единственная семья в Ленинграде видела и обладала подобными вещами. Всю эту роскошь привезла из Москвы Муся (Мария Берггольц, сестра Ольги. – Прим. ред.), приехавшая с посылками для писателей на машине. Они там за кольцом, так же, как и все за пределами Ленинграда, не знают истинного положения у нас".

24 марта 1942 года

"Интересно то, как остро воспринимается действительность; после того, как стоял и стоишь одной ногой в могиле, все предстоит в новом свете, резко отделяется тупость и безобразие от острого, умного и прекрасного. Ради этого нового, совершенно необычного восприятия, хочется выжить и жить. Жить действительно будем по-новому, вернее заново. Кто полон желанием жить и крепко создавать новый быт – это Всеволод. Он неутомим, тащит всю семью, строит широкие планы о новой квартире, жжет в печке рухлядь, покупает книги, решил купить "Библиотеку поэта", сидит вечерами, подсчитывает крупяные и сахарные возможности, добывает у спекулянтов хлеб, носит из столовой обеды. Руководство хозяйством незаметно перешло в его руки, я оказалась, вопреки всем хвастливым уверениям, беспомощной и годной лишь на подсобную работу".

2 апреля 1942 года

"Вчера поплелась на Надеждинскую вызвать врача, по дороге несколько раз отдыхала, на 5-й этаж еле вскарабкалась. По дороге считала кандидатов в мертвецы, тех, которые уже не могут самостоятельно передвигаться, их ведут, везут на санках или тащат, насчитала 20 человек и бросила, т. к. те, которые шевелят сами ногами, чуть лучше: иссиня-черные лица с острыми носами, обтянутыми скулами, с особенными морщинами около глаз и рта. Истощение в последней стадии как-то особенно заметно в последнее время, может быть, яркое весеннее солнце подчеркивает контраст жизни и смерти".

21 апреля 1942 года

"Тепло на улице – тоже большое облегчение, выползают на солнышко страшные дистрофики, изуродованные цингой, греются, дремлют, отдыхают от страшной зимы. Снега на Невском нет, трупы везут на детских колясках или просто на листе фанеры.

Вчера была на Надеждинской, вызывала врача к Всеволоду, проходила мимо морга, грузили огромную семитонную машину трупами, нагруженная с верхом она вмещает более 100 чел. Трупы узенькие, высохшие, с виду кажется только подростки. Сторож морга объяснил мне, что таких машин в день не одна вывозится, прикинула в уме приблизительную смертность в настоящее время, выходит не менее 200–300 тысяч в месяц. Подкашивает население цинга".

28 мая 1942 года

"Народ продолжает вымирать и довольно заметно. По нашей квартире можно видеть разрушительную работу голода. Много черных, изъеденных цингой бродит, опираясь на палку, еще больше лежит, ожидая смерти. Мучительнее всего для меня было перенести смерть Игоря Климашевского (сын коллеги М.Машковой. – Прим. ред.), вспомнить тяжело, записать трудно, да вряд ли я это забуду. Смерть целиком на совести матери, которая, озверев от голода, столкнула в могилу единственного, горячо любимого сына, потерявшего карточку. Смерть была мучительна и трагична, мне ее не забыть.

Климашевская омерзительна, но можно ли ее обвинять, если в психике великолепных людей происходят под влиянием голода чудовищные изменения … человек умирает позорной смертью от голода, а главное, умирает не человеком, а животным, которое кричит исступленно на ребенка: "С*****ь, ты жрешь больше меня и еще поглядываешь на мой кусок!" И таких детей, у которых матери с руганьем и проклятьем ушли в могилу, великое множество. Я ежедневно прохожу мимо одного из детских домов, ежедневно вижу детей с острыми синими лицами, с тонкими ножками, с тоскующими глазами. Всех их подобрали около трупов, у всех у них позади страшная драма. Можно ли жить после этого? …

Вымерла семья Пресс, тоже страшная история. Люди обеспеченные не хотели за бесценок мотать фамильные драгоценности, бриллианты. Вначале вымерли старики (мать, отец), затем дяди, тети (одна из тетей – лучший консультант Детского Коллектора), осталась в живых Зина Пресс – работник Отдела комплектования. Она постепенно слабела и слегла, за ней взялась ухаживать какая-то добрая знакомая, которая, собрав все фамильные бриллианты и золото, захлопнула дверь и ушла, оставив в запертой комнате Зину Пресс. Конечно, та умерла от голода. Когда через некоторое время вскрыли комнату, нашли в квартире достаточно трупов. Таких много. Все есть, вплоть до людоедства. Писать больше не могу. Тошно".

21 февраля 1943 года

"…неожиданно услышали торжественное, трехкратно повторявшееся, сообщение Ленингр. Исполкома о новой норме хлеба. Рабочим – 600, служащим – 500, иждивенцам и детям до 12 лет – 400. … Объявлена водка 0,5 литра на рабочих и служ[ащих] и вино иждивенцам, мед (200 гр.) детям, сухофрукты 250 гр. – всем. Сегодня не раздумывая ели три раза кашу и даже с сухофруктами и яичным порошком.

Я меньше говорю о голоде, потому что сильно сдает Всеволод. Молчать о еде и работать или читать – вот что можно противопоставить постылому неотвязному чувству".

23 апреля 1943 года

"Суббота. 3 ч. ночи. День начался в 6 утра, кончился в 3 ч. ночи. Вернулся Всеволод из госпиталя, и по этому поводу суета и оживление. Утром успела вымыть пол, устала до дрожи в ногах, но настроение великолепное. Глубоко за полночь сидели и говорили, бестолково и горячо, а главное – каждый с полуслова понимал другого. Тепло и светло на душе".

8 августа 1943 года

"Воскресенье. С утра дети ушли на рыбную ловлю. Вадик (сын М. Машковой. – Прим. ред.) каждое воскресенье добывает рыбу на воскресный суп. Вскоре начался жесточайший обстрел района, дети не являлись. Я потеряла обычную храбрость и заметалась в панике, около часа я уже ревела и не находила места. В 13 ч. 07 снаряд упал у трамвайной остановки на Невском, осколки перекрошили множество народа, убито 49 человек, раненых вели и несли к нам в штаб. Из читального зала от книг подняли 2-х врачей на перевязку, третий врач, тоже читатель ГПБ, пришел с улицы и принял активное участие в событиях. Дети отсутствовали, я плакала и гладила белье, чтобы чем-нибудь заняться. …

Решила детей больше не отпускать, пусть проводят время на вонючем дворе, с сегодняшнего дня за их жизнь я трепещу, от бесстрашия ничего не осталось. Кровь не успели затереть, а на Невском опять полно народа, на остановке у трамвая густо, бренная сущность граничит с цинизмом. Можно сгребать лопатами руки и ноги, складывать на грузовики куски человеческого мяса, а потом вернуться к своим домашним делам".

В 1944 году Мария Машкова вновь приступила к учебе в аспирантуре, в 1946-м защитила кандидатскую диссертацию, а в 1972-м – докторскую и стала одним из ведущих специалистов в области истории русской библиографии.

Долгие годы она работала в Публичной библиотеке, а еще занималась семьей и детьми: кроме родных дочки и сына, Мария Васильевна и ее муж Всеволод Александрович Марин в 1943 году взяли под опеку двух осиротевших малышей сотрудницы библиотеки и воспитали их. Умерла Мария Машкова в октябре 1997 года. Ее похоронили рядом с мужем на Северном кладбище Петербурга.

"Это были первые залпы в моей жизни, и я очень испугалась": дневник Тани Вассоевич

13-летняя Таня Вассоевич сделала первую запись в своем дневнике 22 июня 1941 года, а последнюю – 1 июня 1945-го. На его страницах девочка рассказывала о жизни в осажденном Ленинграде, о своих переживаниях по поводу гибели близких, о голоде, бомбардировках и прочих ужасах войны.

Семья Тани жила на 6-й линии Васильевского острова, в доме № 39. Когда началась война, ее отец, Николай Брониславович, был в геологической экспедиции. Таня оставалась в городе с мамой Ксенией Платоновной и 15-летним братом Володей.

22 июня 1941 года

"В 12 часов дня объявили, что началась война. По радио выступал т. Молотов с речью. Мама плакала".

23 июля 1941 года

"К нам пришла управдом и сказала: "Срочно собирайтесь, через час вы поедете на трудработы в Красное село". Я и Вова собрались и вышли к воротам. … Мы доехали до Гатчины. Здесь вышли все. Военные указали нам дорогу, и мы пришли в садик, вернее разместились под деревьями у дороги. Я только развязала рюкзак и вынула бутылку кефира, как что-то тихо загудело и люди закричали, что тревога. Я стала собирать вещи не очень-то спеша, как делала это в Ленинграде во время тревоги. И вдруг над головой зажужжали немецкие самолеты и где-то рядом забабахало".

Это были первые залпы в моей жизни, и я очень испугалась. Запихнув вещи в рюкзак, я кинулась за нашими, которые неслись к придорожной канаве. Все мы легли плашмя в канаву, я накрыла голову рюкзаком. До сих пор не знаю, были ли это бомбы или зенитки, но что-то так громко бабахало, и казалось, еще ближе, ближе и вот разорвется над нами. Но вот стало утихать, и потом совсем стало тихо. Мы поднялись из канавы бледные, все в пыли.Таня Вассоевич

"Опять залпы. Мы бежали к парку, а военные, стоявшие на карауле по дороге, указывали нам путь, смеялись и говорили: "Ничего, привыкнете!"

Первым в семье Вассоевич умер брат Володя: его не стало в январе 1942 года. Несмотря на то, что Тане было всего 13 лет, она сама занималась организацией похорон – маме уже не позволяло здоровье, она не смогла даже прийти на похороны сына, не было сил. Спустя месяц не стало и Ксении Платоновны. Тане удалось уговорить сторожа Смоленского кладбища вырыть могилы.

В своем дневнике девочка нарисовала карту кладбища и схему расположения могил своих родных: она надеялась, что после войны обязательно найдет их и установит на могилах памятники. При этом, описывая все, что было связано с датами смерти и захоронения близких, Таня использовала особый шифр, который придумала сама. Эти страницы она потом заклеила, "чтобы никто не видал самого сокровенного".

27 марта 1942 года

"23/I-42 г. в 6 ч. 28 м. умер Вова.

1942 г. – 17/II в 11 ч. 45 м. умерла мама. <…>

На похоронах были тетя Люся, Гросс-мама, я и Толя Таквелин – Вовин лучший друг и одноклассник. Толя плакал – это растрогало меня больше всего. <…>

Маму хоронили я и Люся.

Вова и мама похоронены в настоящих гробах, которые я покупала на Среднем проспекте у второй линии за хлеб. Худяков вырыл за крупу и хлеб. Он хороший и взял с меня, что у меня было и не ругался и был добр ко мне. <…>

Я стояла в комнате у печки отвернувшись и не плакала, мне было страшно. Я не понимала, не верила... я никогда в жизни не видела близко мертвого человека.

Мороз. Яркое солнце. Я иду в детскую больницу на 3-й линии. Взять свидетельство о смерти. <…> Гл. врач находит картотеку Владимира Вассоевича и крупными буквами поперек выводит УМЕР".

Таня пыталась эвакуироваться через Нефтяной геологоразведочный институт, где работал ее отец, месяц собирала необходимые документы. Уехать в эвакуацию удалось только 2 апреля 1942 года. В конце мая Таня добралась до родственников, которые жили в Грозном. Весь путь в глубь страны Таня зарисовывала на страницах дневника.

С отцом девочка встретилась только в декабре – уже в Алма-Ате. В Ленинград они вернулись после победы. Главная запись в дневнике сделана красным карандашом: "Сейчас сказали, что кончилась война. 9 мая 5 ч. 30 мин."

9 мая 1945 года

"Вот день, которого миллионы людей ждали почти четыре года. А ждала ли я его? Да, я повторяла за всеми: "Скорей бы кончилась война!" Конечно, я хотела, чтобы она кончилась, но было что-то другое. Может, я немного боялась этого дня; я считала, что встретить его я должна, как-то серьезно, что к этому времени должно что-нибудь произойти.

Мне хотелось встретить его как-нибудь серьезно, чтобы я в это время где-нибудь по-настоящему работала. У меня не было радостного веселья, у меня была какая-то строгая радость. Я танцевала и пела, но мне (пожалуй) больше хотелось сказать людям что-нибудь такое, чтобы они стали бы сразу смелыми, честными, добросовестными и трудолюбивыми. Чтобы они поняли, что же в жизни есть хорошее, когда бывает действительно весело, а действительно бывает только тогда, когда ты сделал какое-нибудь трудное и благородное дело, и потом веселишься. Тогда веселье и счастье бывает настоящее".

После войны Таня Вассоевич закончила художественное училище и архитектурный факультет Ленинградского инженерно-строительного института (ЛИСИ). Много лет Татьяна Николаевна преподавала детям живопись и всегда твердила своим ученикам: "Ведите дневник, потому что дневник – это история!"

"Буду умолять маму отдать мне Ирину карточку на хлеб": дневник Юры Рябинкина

16-летний Юра Рябинкин, живший в Ленинграде вместе с мамой и младшей сестрой Ирой (ей было 8 лет), боролся не только с холодом, голодом и страхом бомбежки – он боролся еще и с самим собой, со своей совестью. Он честно записывал эти трагические переживания в свой дневник, доверяя ему страшную правду, которую утаивал от мамы и сестры, пряча от них крохи скудного пайка.

Юра родился в Ленинграде 2 сентября 1925 года. Записывать все, что с ним происходит, он начал, как и Таня Вассоевич, в первый день войны, 22 июня 1941 года. Юру и Иру их мама Антонина Михайловна воспитывала одна: отец ушел из семьи еще в 1933 году. Она была интеллигентной, начитанной женщиной, работала заведующей библиотечным фондом в обкоме.

Когда началась война, Рябинкины решили остаться в Ленинграде. Осенью мама посоветовала сыну поступить в военно-морскую спецшколу, чтобы в дальнейшем у него было больше шансов эвакуироваться, но Юра не прошел медкомиссию: у него была сильная близорукость и проблемы с легкими (хронический плеврит).

В день начала блокады Ленинграда, 8 сентября 1941 года, Юра сделал в дневнике такую запись:

"Дали тревогу. Я и внимания не обратил. Но затем слышу, на дворе поднял­ся шум. Я выглянул, посмотрел сперва вниз, затем вверх и увидел… 12 "юнкер­сов". Загремели разрывы бомб. Один за другим оглушительные разрывы, но стекла не дребезжали. Видно, бомбы падали далеко, но были чрезвычайно большой силы. Я с Ирой бросился вниз. Взрывы не прекращались. Я побежал обратно к себе. <…>"

"Потом откуда-то прибе­жала мама, прорвалась по улице. Скоро дали отбой. Результат фашистской бом­бежки оказался весьма плачевный. Полнеба было в дыму. Бомбили гавань, Кировский завод и вообще ту часть города. Настала ночь. В стороне Кировского завода виднелось море огня. Мало-помалу огонь стихает. Дым, дым проникает всюду, и даже здесь ощущаем его острый запах. В горле немного щиплет от него. Да, это первая настоящая бомбежка города Ленинграда. Сейчас настанет ночь, ночь с 8 на 9/IX. Что-то эта ночь принесет?"Юра Рябинкин

25 сентября 1941 года

"Сегодня я окончательно решил, что мне делать. В спецшколу не иду. Получаю паспорт. Остаюсь в школьной команде. Прошу маму эвакуироваться, чтобы иметь возможность учиться. Пока езжу на окопы. Через год меня берут в армию. Убьют не убьют. После войны иду в кораблестроительный институт или на исторический факультет. Попутно буду зарабатывать на физической работе сколько могу. Итак, долой политику колебаний! Сегодня иду в школу к 8. Если мама придет раньше, скажу ей мое решение. Все остальные исхо­ды я продумал и отказался от них.

Кроме того, решил тратить на еду себе начиная с завтрашнего дня 2 рубля или 1,5.

Мое решение – сильный удар для меня, но оно спасет и от другого, еще более сильного удара. А если смерть, увечье, то все равно. Но это-то именно и бу­дет, наверное, мне. Если увечье, покончу с собой, а смерть – двум им не бы­вать. Хорошо, очень хорошо, что у мамы еще есть Ира.

Итак, из опасения поставить честь на карту я поставил на карту жизнь. Пышная фраза, но верная".

1-2 октября 1941 года

"Мне – 16 лет, а здоровье у меня, как у 60-летнего старика. Эх, поскорее бы смерть пришла. Как бы так получилось, чтобы мама не была этим сильно удручена".Юра Рябинкин

"Черт знает какие только мысли лезут в голову. Когда-нибудь, перечитывая этот дневник, я или кто иной улыбнется презрительно (и то хорошо, если не хуже), читая все эти строки, а мне сейчас все равно.

Одна мечта у меня была с самого раннего детства – стать моряком. И вот эта мечта превращается в труху. Так для чего же я жил? Если не буду в В[оенно]-М[орской] спец­школе , пойду в ополчение или еще куда, чтобы хоть не беспо­лезно умирать. Умру, так родину защищая".

Как и в других блокадных дневниках, характер записей Юры со временем меняется, и изменения эти, хотя и постепенные, но очень явные и жуткие: от первых переживаний войны и размышлений о планах на дальнейшую жизнь он переходит к полному отчаянию и одному-единственному желанию – поесть досыта.

14 октября 1941 года

"Сегодня дома безобразная сцена. Ира закатила истерику, что я вот ел в сто­ловой треста, а она даже тарелки супа не съела в столовой. Мама ей говорит, чтобы она успокоилась. Мне в то же время говорит, что Ире давали борщ в столовой и фасоль со шпиком, а Ира говорила, что ее от них тошнит и не стала есть. А съела оставшиеся полплитки шоколада, и только. Сама не ест и на меня злится! Я, говорит, голодная хожу! А кто ей мешает пообедать? Мне уже мама начинает говорить, что надо привыкнуть к мысли, что если накормят человека днем тарелкой супа, то и будь доволен. А если мне к этой мысли не привык­нуть?.. Я не ем даже половины, четверти того, чтобы себя насытить… Эх, война, война…"

29 октября 1941 года

"Я теперь еле переставляю ноги от слабости, а взбираться по лестнице для меня огромный труд. Мама говорит, что у меня начинает пухнуть лицо. А все из-за недоедания. <…>

Я не знаю, как я смогу учиться. Я хотел на днях заняться алгеброй, а в голове не формулы, а буханки хлеба. <…>

Теперь я мало забочусь о себе. Сплю одетый, слегка прополаскиваю разок утром лицо, рук мылом не мою, не переодеваюсь. В квартире у нас холодно, темно, ночи проводим при свете свечки".

6-7 ноября 1941 года

"Оказывается, рисовой каши больше у нас не осталось. Значит, 3 дня буду сидеть голодом полнейшим. Еле ноги буду таскать, если буду жив-здоров. Опять перешел на воду. Распухну, ну да что же… Мама заболела. И не на шутку, раз сама признается в своей болезни. Насморк, кашель с рвотой, с хрипом, жар, головная боль…

Я тоже, наверное, заболел. Тоже жар, головная боль, насморк. Все из-за того, по всей вероятности, что, бывши на школьном дежурстве, мне пришлось пройти через три двора без пальто и шапки. А дело было в полночь, мороз…"

С каждым днем обстановка в семье становится тяжелее. Юра – единственный, кто стоит в многочасовых очередях, отоваривая карточки. Он не может смириться с раздором в семье, бесконечно занимается самоанализом, ищет в себе признаки "эгоизма", "бесчестия", "позора" и "отсутствия совести". Вот одна из самых характерных записей того периода:

"Ну, вот и все... Я потерял свою честность, веру в нее, я постиг свой удел. Два дня тому назад я был послан за конфетами. Мало того, что я вместо конфет купил какао с сахаром (расчет на то, что Ира его есть не станет и увеличится моя доля), я еще половину "всего" – каких-то 600 г. полагалось нам на всю декаду – присвоил, выдумал рассказ, как у меня три пачки какао выхватили из рук, разыграл дома комедию со слезами и дал маме честное пионерское слово, что ни одной пачки какао себе я не брал... А затем, смотря зачерствелым сердцем на мамины слезы и горе, что она лишена сладкого, я потихоньку ел какао. Сегодня, возвращаясь из булочной, я отнял, взял довесок хлеба от мамы и Иры граммов в 25 и также укромно съел".

28 ноября 1941 года

"Был в тубдиспансере. Меня отправили на рентген и на анализы. Что будет дальше, не знаю.

Сегодня буду на коленях умолять маму отдать мне Ирину карточку на хлеб. Буду валяться на полу, а если она и тут откажет… Тогда мне уж не будет с чего волочить ноги. Сегодня дневная тревога опять продолжается что-то около трех часов. Магазины закрыты, а где мне достать картофельной муки и повидла? Пой­ду по окончании тревоги порыскаю. Насчет эвакуации я потерял надежду. Все это одни лишь разговоры… В школе учиться брошу – не идет учеба в голо­ву. Да и как ей пойти? Дома голод, холод, ругань, плач. <…>

Тусклая, серая погода, белые, мутные, низкие облака, снег на дворе, а на душе такие же невзрачные серые мысли. Мысли о еде, о тепле, об уюте… Дома не только ни куска хлеба (хлеба дают теперь на человека 125 г в день), но ни одной хлебной крошки, ничего, что можно съесть. И холод, стынут руки, замерзают ноги…

Сегодня придет мама, отнимет у меня хлебную Ирину карточку – ну ладно, пожертвую ее для Иры, пусть хоть она останется жива из всей этой адской <нрзб.>, а я уж как-нибудь… Лишь бы вырваться отсюда… Лишь бы вырваться… Какой я эгоист! Я очерствел, я… Кем я стал! Разве я похож на того, каким был 3 месяца назад?.. Позавчера лазал ложкой в кастрюлю Анфисы Николаевны (соседка Рябинкиных. – Прим. ред.), я украдкой таскал из спрятанных запасов на декаду масло и капусту, с жадно­стью смотрел, как мама делит кусочек конфетки <нрзб.> и Ирой, поднимаю ру­гань из-за каждого кусочка, крошки съестного… Кем я стал? Я чувствую, чтобы стать таким, как прежде, требуется надежда, уверенность, что я с семьей завтра или послезавтра эвакуируюсь, хватило бы для меня, но это не будет. Не будет эвакуации, и все же какая-то тайная надежда в глубине моей души. Если бы не она, я бы воровал, грабил, я не знаю, до чего дошел бы. Только до одного я бы не до­шел – не изменил бы. Это я знаю твердо. А до всего остального… Боль­ше не могу писать – застыла рука".

2 декабря 1941 года

"Что за пытку устраивают мне по вечерам мама с Ирой?.. За столом Ира ест на­рочито долго, чтобы не только достигнуть удовольствия от еды, но еще для то­го, чтобы чувствовать, что она вот ест, а остальные, кто уже съел, сидят и смот­рят на нее голодными глазами. Мама съедает всегда первой и затем понемнож­ку берет у каждого из нас. При дележке хлеба Ира поднимает слезы, если мой кусочек на полграмма весит больше ее. Ира всегда с мамой. Я с мамой бываю лишь вечером и вижусь утром. Быть может, и поэтому Ира всегда правая сто­рона… Я, по всей видимости, эгоист, как мне и говорила мама. <…>

Я раньше должен был съесть 2 или 3 обеда в столовках за день плюс еще сыт­ный ужин да завтрак, да так подзакусить, чтобы быть сытым день. А сей­час я удовлетворяюсь 100 г печенья утром, ничем днем и вечером тарелкой супа или похлебки. Кроме того, вода. Вода под названием чай, кофе, суп, просто вода. Вот мое меню".

10 декабря 1941 года

"Декада к концу. А дела наши с эвакуацией… Вопрос все еще остается откры­тым. Как это мучительно! Знаешь, что с каждым днем твои силы иссякают, что ты изнемогаешь от недоедания день ото дня все больше и больше, и дорога к смерти, голодной смерти, идет параболой с обратного ее конца, что чем даль­ше, тем быстрее становится этот процесс медленного умирания… <…>

Несчастья не закалили, а только ослабили меня, а сам характер у меня оказался эгоистичным. Но я чувствую, что сломать мне сейчас свой характер не под си­лу. Только бы начать! Завтра, если все будет, как сегодня утром, я должен был бы принести все пряники домой, но ведь я не утерплю и хотя бы четверть пряника да съем. Вот в чем проявляется мой эгоизм. Однако попробую прине­сти все. Все! Все! Все!! Все!!! Ладно, пусть уж если я скачусь к голодной смерти, к опухолям, к водянке, но будет у меня мысль, что я поступил честно, что у ме­ня есть воля. Завтра я должен показать себе эту волю. Не взять ни кусочка из то­го, что я куплю! Ни кусочка! Если эвакуации не будет – у меня живет-таки надежда на эвакуацию, – я должен буду суметь продержать маму и Иру. <…>

У меня такое скверное настроение и вчера, и сегодня. Сегодня на самую малость не сдержал своего честного слова – взял полконфетки из купленных, а также граммов 40 из 200 кураги. Но насчет кураги я честного слова не давал, а вот насчет полконфеты… Съел я ее и такую боль в душе почувствовал, что вы­плюнул бы съеденную крошку вон, да не выплюнешь… И кусочек маленький-маленький шоколада тоже съел… Ну, что я за человек! У мамы вчера сильно рас­пухла нога, с эвакуацией вопрос открытый…"

8 января 1942 года Антонина Рябинкина с младшей дочерью все же отправились в эвакуацию. Юре пришлось остаться в Ленинграде: от голода и слабости он уже не мог ходить. Последняя запись в дневнике Юры появилась 6 января 1942 года – за два дня до отъезда мамы и сестры.

6 января 1942 года

"Я совсем почти не могу ни ходить, ни работать. Почти полное отсутствие сил. Мама еле тоже ходит – я уж себе даже представить этого не могу, как она хо­дит. Теперь она часто меня бьет, ругает, кричит, с ней происходят бурные нервные припадки, она не может вынести моего никудышного вида – вида сла­бого от недостатка сил, голодающего, измученного человека, который еле пере­двигается с места на место, мешает и "притворяется" больным и бессиль­ным. Но я ведь не симулирую свое бессилие. Нет! Это не притворство, силы… из меня уходят, уходят, плывут… А время тянется, тянется, и длинно, долго!.. О Господи, что со мной происходит? И сейчас я, я, я…".

На этом дневник Юры Рябинкина обрывается.

Спустя много лет после войны выяснится, что тетрадку с записями подростка спасет медсестра в госпитале, в котором, судя по всему, Юра умер. Подробности о его смерти неизвестны. Его сестру Ирину найдут Даниил Гранин и Алесь Адамович, когда будут работать над своей "Блокадной книгой".

Ирина Ивановна, 45 лет преподававшая русский язык и литературу в школе, вспомнит, как мама – с уже замутненным от дистрофии сознанием – собирала чемодан, когда Рябинкиным, наконец, дали возможность эвакуироваться. Она помнила и то, каким видела брата в последний момент: он опирался на палочку, прислонившись к сундуку, уже не в силах сделать и шага... "Юрка, там Юрка остался!" – всю дорогу причитала мама.

Антонина Михайловна и Ира приехали в Вологду 26 января 1942 года. В тот же день на глазах у дочери мать прямо на вокзале умерла от истощения. Ирину отправили в детский дом, откуда позже ее забрала тетя.

"Я не сдамся до последнего": дневник Ирины Зеленской

Ирина Дмитриевна Зеленская родилась в 1895 году в Симферополе в семье служащих. В Ленинград приехала в 1937 году из Горького (как тогда назывался Нижний Новгород) и с 1938 года работала начальником планового отдела 7-й Государственной электростанции. Во время блокады вдобавок к своим непосредственным обязанностям выполняла большую общественную работу: была председателем кассы взаимопомощи, заведовала библиотекой электростанции, которую сама организовала и пополняла.

Дневник Ирины Дмитриевны интересен не только своими многочисленными бытовыми заметками, лучше позволяющими почувствовать жизнь блокадников, но и интереснейшими размышлениями и наблюдениями за людьми.

13 сентября 1941 года

"Положение осложняется всесторонне. Ночь прошла спокойно, но город обстреливается артиллерией. Один снаряд попал у Никольского переулка, были попадания в районе Московского вокзала. Наша артиллерия отвечает из порта, с линкоров и из самого города. На станции было очень тревожно. С территории соседних заводов до трех часов ночи обстреливали из винтовок наши посты и даже прохожих на улице. <…>

В кабинете моем уцелели чудом все стекла в прошлую ночь (окно вовремя распахнулось), но его забили снаружи наглухо фанерой, сидим без дневного света.

Хлебный паек в 3 дня скатился с 400 до 200 гр. для служащих и с 600 до 400 для рабочих, но разговоров об этом мало слышно. Преобладает физический страх перед бомбежкой".

24 сентября 1941 года

"С моей обеденной нагрузкой хлопот и беготни не оберешься, а также грубости и руготни. Человеческое нутро выявляется на этом испытании необыкновенно выразительно, и я испытываю несравненное чувство облегчения и даже благодарности, когда изредка наталкиваюсь на порядочность и спокойствие вместо жадного крика "жрать!". Но это редко, большинство только и умеет, что защи­щать права своего желудка любыми средствами. Я являюсь ближайшей инстан­цией, и поэтому все удары приходится принимать на свою голову. Я уже не раз слышала, что я съедаю чужие супы, позабирала себе все пропуска и т. д.

А меж­ду тем в этой дикой кутерьме, когда нужно совершать евангельские чудеса с раз­множением пищи и чудеса эти не удаются, я даже не успеваю использо­вать свои скромные обеденные права. Сегодня я опоздала на свою смену в сто­ло­вую и совсем не обедала, но так как это, вероятно, будет еще [не] раз, то я смо­трела на это как на пробу своей выносливости.

Утром за чаем я съела тоненький ломтик хлеба граммов 20 и 2 холодных картофелины, в течение дня выпила несколько чашек чая и к вечеру чувствовала себя совершенно нормаль­но, даже голода особого не испытывала. Возможно, что нельзя всех судить по се­бе, но, когда люди уверяют меня, что они четыре дня ничего не ели и осла­бели до неработоспособности, я им просто не верю и не сочувствую".

1 ноября 1941 года

"Положение с питанием в естественном порядке ухудшается с каждым днем. Каждый новый рубеж во времени – месяц, дека­да – приносит новое ужесточение норм, порядка отпуска продуктов, пользо­вания столовыми. И все ожесточеннее становится борьба за каждый кусок, все более озлобляются люди.

Вчера я была в тресте столовых. Там фор­менная оса­да: женщины всех мастей, слепые, старики, учрежденческие ходоки вроде ме­ня – вся эта толпа наседает, дергает, одолевает директора. Маленький рыжий хромоножка тонет среди кричащих и плачущих женщин, беспомощно отбива­ясь. Нелегко было пробиться к нему и, главное, безрезультатно. Он все обещает и подписывает, а при обращении на фабрику-кухню директор ее просто не счи­тается с трестом, т. к. фабрика перегружена сверх меры. А люди уповают на эти пропуска, как на спасение.

В нашей столовой сегодня первый день нового рас­пи­сания смен, и я делала отчаянные попытки удержать эту волну на грани по­рядка. Каждый пролезающий без очереди и удаленный мною становится моим личным врагом, и, когда к этому присоединяется перебой в выдаче обедов, стра­­­сти разыгрываются".

7 декабря 1941 года

"Наступили морозы. Сегодня до 22 градусов с ветром. <…> Сутки я провела дома и ощутила на себе весь тот возрождаю­щий­­­ся пещерный быт, от которого спасаешься на станции. Несмотря на опуб­ли­кованное постановление Ленсовета о выключении света с 10 до 17, мощности настолько не хватает, что света лишают целые районы по неделе и больше. По ле­стнице впотьмах, по коридору ощупью добираешься до своих дверей. В ком­нате 4–5 градусов, вода то идет, то не идет в неопределенные часы. Види­мо, по соизволению управхоза. У меня есть еще дрова, есть керосин, даже днев­ной свет в уцелевшую форточку, но множество квартир лишены всего этого".

15 декабря 1941 года

"С 6-го числа нас не беспокоят с воздуха, но артиллерия ежедневно во второй поло­вине дня бьет по городу. Сегодня где-то совсем близко было несколько таких разрывов, что станция подпрыгивала и все здание шаталось. <…>

Но вообще сводки последних дней дают какую-то точку опоры для нас, надеющихся и борющихся. Прилив уверенности и жизни для живых".

"Да, для живых, но не для мертвых, которые во множестве лежат непохороненные по домам и на кладбищах и в еще большем множестве бродят между живыми. Это люди, которым уже безразлично, откуда надвинулась на них беда и как ее отвести. Голодные, замерзающие, гибнущие – все слабое уничтожается сей­час силой вещей с небывалой беспощадностью".Ирина Зеленская

"Только и слышишь о смертях со всех сто­рон, а то, что рассказывают люди, которым приходится хоронить погибших, прямо леденит. Гроб достать почти невозможно. Надо днями стоять в очереди, чтобы получить тесовый ящик весь в скважинах, сколоченный на жи­вой гвоз­дик. Я много видела таких на улицах на санках. Это единствен­ный способ до­ставить гроб к покойнику, а покойника на кладбище.

Подходы к кладбищам завалены вдоль дороги трупами без гробов, завернутыми в про­стыни, иногда аккуратно завязанными над головой и в ногах, иногда уже рас­трепанными или просто в одежде. У заборов стоят штабелями незахороненные гробы. Некому копать могилы. Могильщики денег не берут, а требуют хлеба. Сегодня мне рассказывали, как за рытье могилы не брали даже 500 р. При­шлось родным сложиться и собрать 600 гр. хлеба и заплатить 250 р., причем, когда гроб опускали в могилу, дно его вывалилось и покойник упал на дно вперемежку с досками. Так и закопали. Эпидемий в городе нет, но смертность колоссальная".

6 января 1942 года

"Жизнь с каждым днем становится страшнее. Каждый день у нас по покойнику. Люди падают и умирают буквально на ходу. Вчера еще молодой парень стоял на вахте, сегодня слег, а на другое утро готов. В сарае лежит пять или шесть скопившихся трупов, и никто как будто их и хоронить не собирается".

15 января 1942 года

"По неофициальным данным, суточная смертность в Ленинграде достигает 7–8 тысяч человек и продолжает нарастать. Поражает в себе самой: отсутствие настоящего волнения и страха перед этим мором и его жертвами. Как будто эмоциональное существо во мне умерло".Ирина Зеленская

26 января 1942 года

"Ленинград остался без воды. Когда-то я шутя говорила, что выгодно селиться около Невы – ближе будет по воду ходить. Теперь еще миллионное население бегает за километры брать воду из проруби. Берут воду даже из Мойки, хотя уж какая там вода – страшно и подумать. Мое путешествие оказалось сложным: во-первых, мерзли зверски руки. Во-вторых, добыча воды – нелегкое дело. У сходен на Неве пробиты две проруби, крутые наклонные края обледенели. Зачерпывать надо из глубины больше полметра".

1 марта 1942 года

"Чем стал город за истекшие 8 месяцев? Улицы не потерпели особого ущерба. Вереницы домов стоят как и стояли. Все исторические здания и памятники, мосты и парки целы. Отдель­ные язвы – разрушенные снарядами и авиацией дома, следы пожарищ – даже в центре, на Невском, носят единичный, случайный характер. Разрушенных квар­талов в городе нет. Итак, скелет остался. А дальше?

Трамваев нет. Трол­лей­бусов и прочего пассажирского транспорта тоже. По улицам бегут только воен­ные машины, в большинстве грузовые. Многие выбеленные по-фронтовому, со сле­дами обстрела. Идут прохожие не очень густо. Многие с санками. На санках преимущественно дрова, домашний скарб и покойники. Много везут хлеба. Он развозится с хлебозаводов преимущественно на людях. Часто встре­чаешь – везут ослабевших больных, закутанные мумии на детских саночках, из одежд и платков торчит тощий синеватый нос и смотрят неживым взглядом глаза. <…>

Город чудовищно запакощен из-за отсутствия канализации и водопровода. Дворы превратились в клоаки, залитые нечистотами. Все выливается прямо за дверьми. Сейчас с половины февраля посыпались приказ за приказом в части очистки и уборки всего этого кошмара, который весной грозит отравить весь город, но зло уже так велико и так мало и бессильно исправляется, что, боюсь, до тепла мы с ним не справимся".

4 марта 1942 года

"Сейчас губит людей уже не голод, а дистрофический понос, иногда им страдают подолгу и поправляются, а иногда он свертывает человека в два-три дня. Понос добрался и до меня, но думаю, что энергичными мерами удастся его оборвать. Во всяком случае, сдаваться я не намерена".

15 марта 1942 года

"Еду в детдом с девочкой Купцова. Трехлетняя крошка без улыбки, угрюмая, отечное личико в водяных мешках. Мать ее не кормила и здоровая съедала все сама, а когда заболела, то кричала на соседок, которые за ней ухаживали, за каждый кусок, перепадавший ребенку: "Прокусите ей где-нибудь местечко, я напьюсь свежей крови и поправлюсь!" В детдоме в приемнике несколько человек детей разных возрастов. На одной из постелей маленький тощий скелетик с большим черепом над личиком в кулачок. Ест кашу медленно. Ложка дрожит в костлявой ручке. Моя Люся сидит на стуле безжизненно, как кукла. Только в затухших глазах слезинки".

21 мая 1942 года

"Такая холодная весна. Конец мая, а на деревьях ни одного листика. Позавчера была гроза. После нее чуть-чуть запушилась зелень, но все еще голо и воздух пронзительно свежий. По всем зазеленевшим клочкам земли ходят и ползают люди с корзиночками и мешочками, выщипывают крапиву, чуть развернув­шую по два листика, и еще какие-то травы, копают корешки одуванчика. Все травянистые участки изрыты точно стаями кротов.

В военной обстановке опять затишье. Несколько дней ни тревог, ни стрельбы. Лишь изредка бухают орудия где-то за Невой и заливом. Немцы около Ленинграда точно примерзли к ме­сту – ни взад ни вперед. А я склонна всякую стабильность рассматривать как на­­шу потерю. Чем-то обернется лето?"

Ирина Зеленская провела в Ленинграде всю блокаду, после войны она работала в ЦКБ-17 завода имени Орджоникидзе. В начале 1960-х стала организатором общественной библиотеки и долгое время возглавляла ее. Умерла Ирина Дмитриевна в 1981 году.

"Осталась одна Таня": дневник Тани Савичевой

Также известен дневник ленинградской школьницы Тани Савичевой, который она вела с декабря 1941-го по май 1942-го дневник. В нем всего девять кратких записей:

  • "28 декабря 1941 года. Женя умерла в 12.30 утра 1941 года";
  • "Бабушка умерла 25 января в 3 часа 1942 г.";
  • "Лека умер 17 марта в 5 часов утра. 1942 г.";
  • "Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи. 1942 год";
  • "Дядя Леша, 10 мая в 4 часа дня. 1942 год";
  • "Мама – 13 мая в 7 часов 30 минут утра. 1942 г.";
  • "Савичевы умерли";
  • "Умерли все";
  • "Осталась одна Таня".

В мае 1942-го девочку поместили в детский дом в Ленинграде, а в августе 1942-го эвакуировали. Тем не менее ребенок умер от прогрессирующей дистрофии в больнице в поселке Шатки Горьковской (Нижегородской) области.